Ладошки, у меня РАНЧИК РОДИЛСЯ! :-)
...
Уважаемые давние поклонники и посетители Ладошек!
Я запускаю коммьюнити-сайт, новый проект, а вы все, будучи
https://www.facebook.com/run4iq
Бег для интеллектуалов.
Бег для интеллекта.
Бег "за" интеллектом. Он сам не придёт ;-)
Ранчик родился!
Андрей AKA Andrew Nugged
Ладошки служат как архив программ для Palm OS и Poclet PC / Windows Mobile
и разрешённых книг с 15 окрября 2000 года.
Роман-эпопея классика французской литературы Роже Мартен дю Гара, которому автор отдал двадцать лет жизни, посвящен эпохе великой смены двух миров, связанной с войнами и революцией (XIX — начало XX века). На примере судьбы каждого члена семьи Тибо автор вскрывает сущность человека и показывает жизнь в ее наивысшем выражении — жизнь как творчество и человека как творца.
Опубликовано в октябре 1923 года. В этой книге впервые обозначено время действия — 1910 год. Тем самым семейная хроника включается в современную историю.
отрывок из произведения:
...Братья шагали вдоль решетки Люксембургского сада. Часы на Сенате только что пробили половину пятого.
— У тебя взвинчены нервы, — заметил Антуан — его стала утомлять торопливая походка брата. — Ну и жарища. Наверно, будет гроза.
Жак пошел медленнее, приподнял шляпу, сжимавшую виски.
— Нервы взвинчены? Да ничуть. Что, не веришь? Я просто удивляюсь своему спокойствию. Вот уже две ночи сплю непробудным сном, да так, что утром еле встаю. Право же, я совсем спокоен. И ты бы мог не ходить. И без того у тебя куча дел. Тем более и Даниэль будет. Ну да, представь себе, нарочно ради этого прикатил из Кабура{273} — только что звонил по телефону узнать, в котором часу будет объявлен список принятых. Да, в этом отношении он — прелесть. И Батенкур должен прийти... Сам видишь, в одиночестве я не останусь. — Он вынул часы: — Итак, через полчаса...
«Как он волнуется, — подумал Антуан, — да и я немного, хотя Фаври уверяет, что его фамилия занесена в списки».
Антуан, как обычно, когда дело касалось его самого, отметал всякое предположение о неудаче. Он посмотрел на младшего брата отеческим взглядом и, сжав губы, стал мурлыкать: «В сердце моем... в сердце моем...»; ах, черт, и привязался же этот мотив — утром его все напевала крошка Ольга. По-моему — это Дюпарк{274}. Кстати, как бы она не забыла напомнить Белену о пункции седьмому номеру. «В сердце моем... та-та-та, та-та».
«Ну, положим, я принят, но буду ли я искренне, вполне искренне счастлив? Уж наверняка не так, как они», — раздумывал Жак, подразумевая Антуана и отца.
— А знаешь, как все получилось, когда я в последний раз обедал в Мезон-Лаффите, — сказал он, и к этому его побудило одно воспоминание. — Я только что развязался с устными экзаменами, и нервы у меня были измочалены. И вот представь: вдруг Отец — ты эту его манеру знаешь, бросает мне: «Как же нам с тобой быть, если тебя не примут?» Жак осекся: налетело еще одно воспоминание. Он подумал: «До чего же я сегодня взбудоражен». Усмехнулся и подхватил брата под руку:
— Впрочем, Антуан, удивительно не это, а то, что произошло со мной наутро... Наутро — после того вечера. Мне просто необходимо поделиться с тобой. Я был свободен, и Отец поручил мне вместо него пойти на похороны господина Креспена. Помнишь? Вот тут и произошло нечто непостижимое. Оказалось, явился я слишком рано; полил дождь, я вошел в церковь. Надо сказать, раздражен я был ужасно, — потерял все утро. Однако, сам увидишь, это не объяснение... Словом, вхожу и сажусь в свободном ряду. И тут возле меня устраивается какой-то аббат. Обрати внимание вот на что: свободных мест было много, и все же аббат располагается бок о бок со мной. Совсем молод, конечно, из семинаристов. Такой чистенький, тщательно выбрит, благоухает зубным эликсиром, но меня раздражали его черные перчатки, а особенно зонт — старомодный зонтище с черной ручкой... И пахло от него мокрой псиной. Пожалуйста, не смейся, Антуан. Вот увидишь, что будет дальше. Я все думал об этом священнике и ни о ком другом думать не мог. Он внимал богослужению, шевеля губами, вперив глаза в старый молитвенник. Ну что ж. Пусть так. Но при вознесении даров он не встал на колени на скамеечку — это еще было бы простительно, — а распростерся ниц прямо на полу на голых плитах. А я взял и остался стоять. Вот он поднимается с полу, замечает меня, встречается со мной взглядом, — быть может, он учуял в моей манере держаться что-то вызывающее? Словом, я подметил, как на его лице появилось строгое, осуждающее выражение, как он завел глаза, — и до того все это было ханжески напыщенно, до того все это раздражало... что я... как мне только взбрело это на ум — до сих пор не пойму. Я выхватил из кармана визитную карточку, впопыхах наискось написал несколько слов и протянул ее аббату. (Все это было неправдой. Жак просто сейчас вообразил, будто способен на такую выходку. Отчего он лгал?) Он с важностью вскинул голову, как видно, колебался, и мне пришлось... ну да, пришлось вложить карточку ему в руку! Он взглянул на нее, потом уставился на меня как ошалелый, сунул шляпу под мышку, как-то украдкой взял свой огромный старомодный зонт и без оглядки бросился бежать... ну да, бежать... Будто рядом с ним одержимый... Да и мне, ей-богу, невмоготу там было оставаться, я просто задыхался от злости! И ушел, так и не дождавшись похоронного кортежа.
— Ну а что же все-таки ты написал на карточке?
— Ах да, на карточке! До того все это глупо, что я и сказать не решаюсь. Написал: «Ну, а я не верую!» Поставил восклицательный знак! Подчеркнул! И все это на визитной карточке! Какая чушь! «Я не верую!» — Глаза его округлились, взгляд застыл. — Да и как можно вообще утверждать это?
Он помолчал, провожая глазами молодого человека, одетого в траурный костюм безукоризненного покроя и переходившего площадь Медичи.
— Вот ведь нелепость, — произнес он дрогнувшим голосом, как будто принуждая себя к какому-то тягостному признанию. Знаешь, о чем я сейчас подумал? О том, что вот если бы ты умер, я непременно стал бы носить хорошо сшитый черный костюм, как вон у того субъекта, что маячит вдали. И захотелось, чтобы ты умер, страстно захотелось... Как по-твоему, уж не кончу ли я свои дни в доме для умалишенных?
Антуан пожал плечами.
— А жаль, если так не получится! Уж я бы там постарался, вел бы самоанализ до самой последней стадии безумия. Послушай, я задумал написать повесть о том, как один очень умный человек сошел с ума. Все его поступки были бы нелепы, однако действовал бы он, все тщательно обдумывая, и воображал бы, что ведет себя, следуя железной логике. Понятно? Я бы проник в самое средоточие его интеллекта и...
Антуан молчал. Один из его излюбленных приемов, к которому он обычно прибегал. Но он научился так молчать, так внимательно вслушиваться, что мысль собеседника не сникала, а пробуждалась.
— Эх, вот если бы только было время поработать, заняться творческими исканиями, — вздохнул Жак. — А то вечно эти экзамены. А ведь мне уже целых двадцать лет. Просто ужасно...
«Да вдобавок снова чирей нарывает, хоть я и смазал его йодом», — подумал он, прикасаясь к затылку — к тому месту, где натирал воротничок, раздражая головку фурункула.
— Скажи-ка, Антуан, — начал он снова, — ведь в двадцать лет ты уже не был мальчишкой, верно? Я-то хорошо это помню. Ну а сам я не меняюсь. И чувствую, что, по сути, я и теперь такой же, каким был десять лет тому назад. Не находишь?
— Нет.
«А ведь он прав, — раздумывал Антуан, — вот оно постижение неизменности явлений или, скорее, неизменность постижения явлений... Например, важный старик говорит: «Чехарду я просто обожал». И руки у него теперь те же и ноги те же. Сам он тот же, что был когда-то. Да и я все такой же, как в ту жуткую для меня ночь в Котрэ, когда я от страха не решался из комнаты выйти: а ведь то был сам доктор Тибо собственной персоной... главный врач нашей клиники... сильная личность...» — добавил он с самодовольством, словно услышав, как говорит о нем кто-то из студентов-медиков.
— Я тебя раздражаю? — спросил Жак. Он снял шляпу и вытер лоб.
— Да отчего же?
— Отлично это вижу: еле отвечаешь и слушаешь так, словно я болен, в бреду.