Ладошки, у меня РАНЧИК РОДИЛСЯ! :-)
...
Уважаемые давние поклонники и посетители Ладошек!
Я запускаю коммьюнити-сайт, новый проект, а вы все, будучи
https://www.facebook.com/run4iq
Бег для интеллектуалов.
Бег для интеллекта.
Бег "за" интеллектом. Он сам не придёт ;-)
Ранчик родился!
Андрей AKA Andrew Nugged
Ладошки служат как архив программ для Palm OS и Poclet PC / Windows Mobile
и разрешённых книг с 15 окрября 2000 года.
«История еврейского прорыва» — прорыва еврейской, а следом и русской репрессированной Сталиным интеллигенции из СССР. Первопроходцы — семья Гуров, отец — еврейский поэт Иосиф Гур, его жена и сын Дов — бывшие узники Воркуты. Первые встречи в Израиле с «мамой Голдой, Бен Гурионом и их несменяемым аппаратом. Еврейское ли государство Израиль?» «Прорыв» и «На Лобном месте» — книги у Григория Свирского наиболее значительные — это разные срезы одной и той же легковерной, героической , истребительной эпохи...
отрывок из произведения:
...Телеграмма о смерти Иосифа пришла к Науму в штат Нью-Йорк, когда он был в отъезде. Уже сыновья Иосифа: Дов, Яша и Сергуня, не выходившие из дома отца после похорон неделю, разошлись, а Наума все не было. Лия лежала с сердечным приступом, мы дежурили возле нее по очереди. Утром я сменил Гулю. Глаза у Гули точно прихвачены морозом. Глядит в одну точку. Окликнул ее шепотом — не слышит. Потряс за плечо. Посмотрела на меня, не узнавая. Наконец, вскочила и бросилась к дверям, чтобы успеть в Ашдод, где ей недавно отыскали работу — преподавать иврит первоклассникам.
Квартира пропахла бромом, острыми запахами российских лекарств, навезенных Лией на много лет: они помогали Иосифу.
Иерусалимская жара еще не набрала силы, я поднял жалюзи, хлопавшие от ветра, приоткрыл окно и — увидел Наума. Он бежал к дому по газонам, не закрываясь рукой от брызг «вертушек», прыгая через ограду.
Я встретил его у двери и, оставив наедине с матерью, ушел в кабинет Иосифа, где лежали на столе гранки его новой книги, которой он не дождался... Поэму, открывающую книгу, он читал мне, в переводе. Строфы о своем приезде в Израиль: в квартире друзей, — так начиналась поэма, — в прихожей, висела гимнастерка паренька, которого отпустили из части на субботу, и Иосиф заплакал, уткнувшись лицом в белую от соли гимнастерку с эмблемой парашютных войск... Наконец-то, у него, зека Иосифа Гура, есть защитник...
Я долго сидел над книгой молча: белая от соли гимнастерка, не в стихах, а в жизни, принадлежала Дову. Мог ли Дов предвидеть, откуда прогремит выстрел?
На стене лоджии-кабинета висели на крюках куклы. Плосколицый монголоидный Моше Даян с орденской муаровой лентой на глазу смотрел на бабушку Голду, у которой муаровая лента закрывала оба глаза. Сколько мудрости и незлой иронии было вложено в эти куклы; какая она была домашняя, своя, бабушка Голда с веселым носом пеликана. Муаровая лента будто сползла на глаза. Вот-вот поставит бабушка кастрюлю, которую держит в руках, и повяжет лентой растрепанные волосы.
Иосиф был добрым человеком, и все куклы у него получались добрые.
Когда пришла, на смену мне, соседка, Наум попросил сводить его на кладбище. — Мать, сам видишь, а ребята все в армии. Сергуня у черта на куличиках. Дов на военной базе в Рамалле.
Мы добрались до старого города, пересели на арабский автобус, набитый крестьянами, возвращавшимися с базара, доехали до Гефсимана...Поцелуй Иуды отныне перестал быть в моей жизни библейской абстракцией. Здесь, среди шумящих кедров, Иуда предал своего учителя. Совсем иной становится библия, когда каменные, в выгоревшей траве, кручи ты преодолеваешь, точно ее страницы.
Новое еврейское кладбище раскинулось террасами на дальних холмах Иерусалима, откуда угадывается, по дымке над адским провалом в земной коре, Мертвое море. А за спиной — Гефсиман...
Я подвел Наума к памятнику из белого мрамора, на котором выбито на иврите: «Иосиф Гур...», и отошел к краю откоса. Ветер донес до меня стон: — Отец! Стон был горько-покаянным, страшным. Только сейчас я понял, как казнил себя Наум за то, что в дни бершевской резни не был рядом с отцом, не подставил для удара, вместо груди отца, своей... Наум разговаривал с отцом, шептал ему что-то, полез рукой в карман, вытянул черную кипу; с досадой сунул ее назад, достал носовой платок, вытер горевшее лицо; а затем, в раздумьи, снова вытянул кипу, надел на макушку; снял лишь тогда, когда мы спустились вниз, где смердили автобусы.
Позвонив Лие, помчались на другой конец Иерусалима, а оттуда в арабский городок Рамаллу. От холма Френча, где стоит мой дом, до Рамаллы четырнадцать километров. Мы туда ездили с женой на рынок, я любил глазеть на торговцев фруктами, которые созывали покупателей веселыми арабскими частушками-присказками. Все хохотали и торопились к желтой горе апельсинов, которую они продавали задешево. Так было еще с месяц назад, пока не застрелили на рамальском базаре покупателя-израильтянина. Среди бела дня. А позднее главный судья Рамаллы публично объявит, что он за Ясера Арафата.
Как рукой отрезало гостеприимную Рамаллу. Теперь там патрулируют джипы «зеленых беретов» с крупнокалиберными пулеметами. Арабское такси подвезло нас к военной базе, над которой развевался бело-голубой израильский флаг. В проходной мы заявили, к кому пришли. Нас не хотели пускать. Но узнали, что брат из Америки прилетел, всего на три дня, вызвали Дова. Он прибежал в белесой застиранной гимнастерке и помятых зеленых штанах; черная, с проседью, борода Дова курчавилась, волосы всклокочены. Он зарос под израильским солнцем как-то весь, черные волоски торчали даже из ноздрей. Он походил на окруженца второй мировой войны, с боем прорвавшегося к своим, на партизана, на разбойника, на кого угодно, только не на солдата регулярной армии.
— Здоров, леший! — тихо сказал Наум. Дов кинулся к нему, и они долго и беззвучно стояли, обняв друг друга. Дов заметил сипло, что ему, Дову, прощенья нет, он — сука, надо было того бершевского гада, который стеганул отца репликой, де, засланный он... надо было того гада убивать сразу. — ...Не успел я, Наум, отец только вышел из зала — стал заваливаться... — Дов провел своей большой, коричневой от ружейного масла ладонью по глазам и отвернулся. Просипел в бороду, что гаду от него не уйти. — ...Ты мне, Наум, про гуманизЬм слюни не развешивай! Ежели только в Советский Союз он лыжи не намажет... — со дна моря достану!
Потом мы сидели в казарме за столом, устеленным свежей газеткой, пили соки, морщась от диких выкриков марокканцев, которые играли в карты, кидались подушками, хохотали так, что тенькали стекла. А рядом посапывали на железных койках их товарищи, вернувшиеся с ночных постов...