Ладошки, у меня РАНЧИК РОДИЛСЯ! :-)
...
Уважаемые давние поклонники и посетители Ладошек!
Я запускаю коммьюнити-сайт, новый проект, а вы все, будучи
https://www.facebook.com/run4iq
Бег для интеллектуалов.
Бег для интеллекта.
Бег "за" интеллектом. Он сам не придёт ;-)
Ранчик родился!
Андрей AKA Andrew Nugged
Ладошки служат как архив программ для Palm OS и Poclet PC / Windows Mobile
и разрешённых книг с 15 окрября 2000 года.
Борис Савинков (1879-1925) — литературный псевдоним В.Ропшин — больше известен в нашей стране как политический деятель, чем как талантливый публицист и писатель. Его перу принадлежат высокохудожественные произведения — повести «Конь бледный» и «Конь вороной», представленные в сборнике.
«Конь Вороной» — это второй роман известного писателя-террориста начала 20 в. Б.Савинкова. Здесь автор продолжает исследовать тему, начатую им в «Коне Бледном» — почему удачливый и талантливый человек выбирает именно путь террориста, как способ самовыражения и смысл своей жизни. Написанный в романтически-декадентском стиле, роман, тем не менее, не является, как можно было бы ожидать, апологетикой революционного насилия. Отказываясь играть роль «буревестника революции» Савинков с исчерпывающей полнотой и откровенностью описывает повседневную жизнь и духовный мир бомбистов, не оставляя камня на камне от романтического облика героев-одиночек... Произведение ''Конь вороной'', в котором автор показал бесперспективность белого движения, увидело свет в Париже в 1923 году.
отрывок из произведения:
...1 ноября.
Очень хотелось спать, но я сделал над собою усилие и приказал привести Назаренку. Он вошел высокий, в желтой кубанке, и стал на пороге во фронт.
— Садись.
— Постою, господин полковник.
— Садись, вот здесь, напротив меня.
Он для приличия потоптался у двери. Потом сел на краюшек стула.
— Ты рабочий Путиловского завода?
— Так точно.
— Я взял тебя на бронепоезде «Ленин»?
— Так точно.
— Что я сказал тогда? Повтори.
Он задумался и поднял глаза.
— Вы сказали, что каждый может служить; кто не хочет, того расстреляют… — Нет. Я сказал: кто хочет, служи, а кто изменит, того повешу… Так?
— Так точно.
— А теперь я знаю, что ты коммунист.
Он вздрогнул.
— Сознавайся, кто еще в комячейке?
— Не могу знать, господин полковник.
— А что с тобой будет, знаешь?
— Воля ваша.
— Хорошо. Ординарцы!
Он хотел что то сказать и даже привстал со стула. Но вошли Егоров и Федя.
— Ординарцы! Полтораста плетей!
Когда его увели, я, не раздеваясь, лег на кровать. И сейчас же, в темном тумане потонули и Назаренко, и длинный переход на морозе, и сосновый, запорошенный инеем бор, и багрово желтая дубовая роща, и скрип седел, и гнедая кобыла Голубка. Но за стеною свистнуло и упало что то, и сильно и равномерно стал содрогаться воздух.
— Господин полковник!
«Сорок два… Сорок три… Сорок четыре»… Сон прошел. Стало душно лежать здесь, в жаркой комнате, в чужом доме, у незнакомого и перепуганного попа. В сенях грубый голос сказал: «Ишь, ворочается… На голову, Федя, садись»… Это «работал» Егоров.
2 ноября.
Егоров — седобородый крестьянин, пскович. Он старовер, не курит, ест из своей посуды и строго соблюдает закон. Лет пятнадцать назад он из ревности убил брата. Но это — «бабье дело», а в бабьем деле закона нет. Когда он поступил добровольцем, я спросил у него:
— За что ты их ненавидишь?
— Кого?
— Коммунистов.
— Бесов то? А за что их любить? Дом сожгли и сына убили… Даже пес жалеет своих щенят… На кострах жарить их надо.
— Да ведь белые за помещиков.
— Так чего? Мы помещикам головы то открутим.
— Когда?
— А вот время придет.
Он дослужился до вахмистра и очень горд своим званием. И когда Федя, смеясь, говорит, что он в прихвостнях у дворян, он сердито трясет седой бородою:
— Язва. Отстань. Я не за бар, — за Рассею.
За Россию… До войны он, наверное, говорил: «мы — скобари», и знать не хотел «калуцких». А теперь на коне и с винтовкой изгоняет из России «бесов».
3 ноября.
Городишко, где мы стоим, убог и неряшлив. Он утонул в сыпучем песке. Песок в лесу, песок на дороге, песок на улицах, песок на подушке. Точно мы в Аравийской пустыне. Но в пустыне горячее солнце, а здесь меркнет свинцовый день, вьется липкий осенний снег, и по утрам мороз щиплет пальцы. Мы в летних шинелях. У нас нет валенок. Нет рукавиц. Кто то, мудрый, ворует в тылу.
На городской площади изгнившие тротуары, конский навоз и пыль. Бабы в белых платках, крестьяне в белых тулупах. Евреев почти не видно. Евреи ушли в леса, со стариками, женами и детьми, с коровами и домашним скарбом. Мы не освободители в их глазах, а погромщики и убийцы. На их месте я бы тоже ушел.
Погромы, грабежи и насилия запрещены строжайшим приказом. За нарушение — смертная казнь. Но я знаю, что вчера во втором эскадроне играли в карты на часы и на кольца; что ротмистр Жгун разгромил еврейскую лавку; что у улан завелась валюта — американские доллара; что в лесу нашли истерзанный женский труп. Расстреливать? Двоих я уже расстрелял. Но ведь нельзя расстрелять половину полка.
Я пишу, а в столовой хрипит граммофон. Он хрипит, захлебывается и снова хрипит, точно жалуется на свою машинную немощь. Я слышу, как Федя долго возится, починяя его, и, наконец, с ожесточением плюет. Потом начинает негромко: