Ладошки, у меня РАНЧИК РОДИЛСЯ! :-)
...
Уважаемые давние поклонники и посетители Ладошек!
Я запускаю коммьюнити-сайт, новый проект, а вы все, будучи
https://www.facebook.com/run4iq
Бег для интеллектуалов.
Бег для интеллекта.
Бег "за" интеллектом. Он сам не придёт ;-)
Ранчик родился!
Андрей AKA Andrew Nugged
Ладошки служат как архив программ для Palm OS и Poclet PC / Windows Mobile
и разрешённых книг с 15 окрября 2000 года.
Жизнь — это не то, что было пережито, а то, что ты об этом помнишь, и то, как ты об этом рассказываешь. В своей книге Олег Павлов показывает детство как неизбежность, как первую рану, нанесенную мирозданием, от которой человек обречен излечиваться всю жизнь. Но мироздание и благосклонно. Преимущество детского взгляда на мир в том, что ребенок, не имея возможности соединять в голове логические цепочки смыслов, способен образно обживаться в навязанной ему жизни, обустраивать в ней свое маленькое «хозяйство», быть поневоле художником и... сочинителем.
отрывок из произведения:
...В детстве я любил «брежнева» — лет с пяти умел узнавать его изображение на экране телевизора, чувствуя, что это важный для всех человек. Откуда он являлся и даже кем был, толком я не понимал, но если впускался в комнату, где у окна в углу возвышался цветной телевизор, когда дедушка cмотрел и слушал на сон грядущий программу «Время», то ожидал всегда лишь его возникновения. Если «брежнев» не являлся — все равно знал, что он есть и скоро обязательно придет. Телевизор же включался только один раз в сутки, как этого хотел дедушка. Он отдыхал, сидя в кресле у журнального столика, откуда светила лампа, и парил ноги. В комнате плавал мягкий полумрак: он не любил яркий электрический свет. На лице cветились «окуляры» — очки, что увеличивали его глаза, как лупы, и отражали в полумраке экран. Телевизор светился всеми цветами радуги, похожий на окно в ушедший день.
Что делал днем дедушка, я не знал. То есть он делал одно и то же непонятное — ходил. С утра по красным и прямым, будто его генеральские лампасы, ковровым дорожкам коридора здесь же, в квартире, пока не уставал. А еще нахаживал многие километры по аллеям парка. Возвращался живой и невредимый к обеду, принимал пищу, отправлялся на покой в свою комнату. Дремал, пробуждался второй уж раз на дню и до ужина опять отправлялся на пешую прогулку по аллеям.
Он оставался дома, если шел дождь, но и тогда все равно облачался в костюм, надевал шляпу и расхаживал по коридору в хмуром ожидании, с зонтиком в руках. Если дождливым был весь день, он менялся в настроении так, будто простужался и заболевал. Удалялся в комнату, куда можно было заходить только бабушке, ложился на диван, и было слышно сквозь стенку, как диван стонет да скрипит, потому что дедушка не находит себе места: то встает, то ложится, а если лежит, ворочается.
Прожитый с бодростью и со здоровьем день настраивал дедушку на самый мирный лад. Программу «Время», наверное, смотрел он ради ведущих, потому что всегда ласково здоровался с ними, называя запросто по именам, когда появлялись на экране. Бабушка хлопотала у его ног, то подливая в таз погорячей, то холодней, если жгло. Потом усаживалась на край дивана и все забывала, начиная то охать, то усмехаться, слушая новости. Стоило диктору или дикторше произнести слова: «Леонид Ильич Брежнев», как дед восклицал: «От губошлеп! Развалил, понимаешь, партию, допустил, понимаешь...» «Ну что ты брешешь? Что ты брешешь? И охота тебе брехать?» — подавала голос бабка. «Эх, вы, сани, мои сани, сани новые мои! — смеялся дед, чтобы позлить ее. — Много знаете вы сами...» «Уж знаю, Ваня, сам-ка ты лучше помолчи». Если в телевизоре всплывало бровастое с массивным скошенным подбородком лицо, дедушка поневоле замолкал, а потом беззлобно щерился и цедил: «Ну, здравствуй, Леня...» Я понимал, что он не любит «брежнева», и слушал эти разговоры с ощущением тайной власти своей над дедом. Но меня пугали, усмиряли не Брежневым, а каким-то дедом Бабаем. Бабая оживил уже мой дедушка «киевский», как я всегда про него рассказывал, когда воскрешал в памяти: «Летом я был у киевского дедушки», «Киевский дедушка мне подарил»... Киевский он был потому, что жил в Киеве, на улице Шамрыло.
Дедушка Ваня, он же «генерал Иван Яковлевич Колодин», как величал сам себя, когда говорил по важным делам с трубкой телефона, которую мне также под страхом, что придет за мной Бабай, запрещалось отчего-то брать в руки. Дедушка, что грозил непрестанно его пришествием, не был в силах испросить прощения у Бабая за мои проступки. Деду был известен каждый мой шаг и все поступки, которые я совершал, но тотчас о том же узнавал и Бабай. Жил он, Бабай, всюду, где запрещено было гулять. В темном, сыром подвале, куда уводила лестница на дне подъезда — в бомбоубежище. На аллеях, в овражках и перелесках или у прудов парка. Как и все дворовые, я все же бегал тайком через улицу, где трусили яблони в заброшенном саду, что окружал единственный во всем парке тоже заброшенный, большой каменный дом. Или, если хватало храбрости, отправлялся совсем уж далеко — туда, где жили на деревьях белки, и приносил для них яблоки. Но только прибегал я домой, стараясь даже виду не показать, как выглядывал из-за портьеры дедушка и все уж знал. «Я же тебе говорил, не ходи со двора, не бери чужих яблок... — вздыхал дедушка. — Все. Идет, идет за тобой... Пропал ты, Олеша... А я ж тебе говорил!» Бабай жил на свете этом лишь по мою душу. Только за мною должен был он однажды прийти и забрать навсегда к себе, в одинокое свое тоскливое царство. Зная, за что такое наказание, я редко когда успевал подумать о нем, нарушая дедушкины запреты, зато уже в ожидании наказания страх овладевал душой до того, что я в слезах молил дедушку не отдавать меня Бабаю. Дед всегда охотно соглашался спрятать меня и командовал залезть под огромную двуспальную кровать в одной из комнат, под которой после лежал я не один час, если удавалось ему все это проделать втайне от бабушки. В другой раз он говорил с Бабаем обо мне по телефону, сообщая тому, что я уехал домой в Москву, а за это несколько дней сидел я послушно в квартире и не просился гулять. Или отправлял опять же в комнату, сидеть в ней тихо, а потом заявлялся, когда был я уже ни жив ни мертв, и сообщал, что Бабай на этот раз не пришел...
Бабай жил на свете этом лишь по мою душу. Только за мною должен был он однажды прийти и забрать навсегда к себе, в одинокое свое тоскливое царство. Зная, за что такое наказание, я редко когда успевал подумать о нем, нарушая дедушкины запреты, зато уже в ожидании наказания страх овладевал душой до того, что я в слезах молил дедушку не отдавать меня Бабаю. Дед всегда охотно соглашался спрятать меня и командовал залезть под огромную двуспальную кровать в одной из комнат, под которой после лежал я не один час, если удавалось ему все это проделать втайне от бабушки. В другой раз он говорил с Бабаем обо мне по телефону, сообщая тому, что я уехал домой в Москву, а за это несколько дней сидел я послушно в квартире и не просился гулять. Или отправлял опять же в комнату, сидеть в ней тихо, а потом заявлялся, когда был я уже ни жив ни мертв, и сообщал, что Бабай на этот раз не пришел...