Ладошки, у меня РАНЧИК РОДИЛСЯ! :-)
...
Уважаемые давние поклонники и посетители Ладошек!
Я запускаю коммьюнити-сайт, новый проект, а вы все, будучи
https://www.facebook.com/run4iq
Бег для интеллектуалов.
Бег для интеллекта.
Бег "за" интеллектом. Он сам не придёт ;-)
Ранчик родился!
Андрей AKA Andrew Nugged
Ладошки служат как архив программ для Palm OS и Poclet PC / Windows Mobile
и разрешённых книг с 15 окрября 2000 года.
Гюстав Флобер — замечательный романист, крупнейший представитель критического реализма во Франции второй половины XIX века.
Под влиянием революционных событий во Франции 1841-1851 годов, разочаровавшись в романтических идеалах своей юности, Флобер стал не просто классиком реалистического искусства и выдающимся психологом, бытописателем-сатириком, изумительным стилистом, но создал воистину шедевры в самых разных жанрах мировой литературы.
отрывок из произведения:
...(Иванов день, самый длинный в году, — тот день, когда иной раз случается, что этот шут-солнце, в числе прочих своих дурачеств, натягивает праздничный фрак, краснеет как морковь, вызывает пот у бакалейщиков, охотничьих собак, национальных гвардейцев и высушивает навозные кучи у тумб.) Надеюсь, что теперь твоя яростная страсть к перемене мест прошла; твое письмо от пятницы успокоило меня — мне уж казалось, что скоро в мою комнату ворвется целое скопище билетов и плацкартов на места, и все они будут прыгать, плясать, вертеться густыми тучами вокруг моего изголовья, по моим столам и занавескам. У нас было пять дней вакаций, во время которых я занимался тем же делом, которым занимаюсь вот уж скоро шестнадцать лет, — я жил, то есть скучал, за исключением только дней, проведенных мною с Альфредом Ле Пуатвеном, а именно: 1) воскресенья, когда мы были в Радепоне, и 2) вторника, когда вечером я ел и пил у него за столом. Что до остальных дней, то они были, как все прочие, — вода так же текла в реке, собака моя ела свою похлебку, люди, как всегда, бегали, пили, ели, спали, и цивилизация, этот сморщенный недоносок человеческих усилий, шла вперед, ковыляла по тротуарам, глядела с набережной на пароходы, на цепной мост, на тщательно выбеленные стены, на охраняемые полицией бордели, а по дороге, пьяная и веселая, запечатлевала на стенах устричными раковинами и капустными кочерыжками кое-какие свои верования, кое-какие давно увядшие обрывки поэзии; потом, отвернувшись от собора и плюнув на его изящные контуры, эта уже безумная и озябшая бедная девочка схватила природу, оцарапала ее ногтями и принялась громко, очень громко хохотать и кричать визгливым, пронзительным голосом: «Я прогрессирую!» — Прости, что я оскорбил тебя, о прости, ибо ты ведь добрая, здоровая девка, ты, опустив голову, шагаешь по крови и трупам, ты смеешься, когда давишь живых, ты отдаешь свои толстые грязные груди всем детям, и грудь твоя еще вся красна, словно медью покрыта от поцелуев, которые ты продаешь всем за золото. О, эта милая цивилизация, эта милая распутная девка — она придумала железные дороги, тюрьмы, резиновые клизмы, сливочные торты, королевскую власть и гильотину! Как видишь, я в ударе — в бреду и в экзальтации. Ах, боже мой, раз уж перо бежит по бумаге, зачем останавливать его в этом движении, зачем переводить его от жара страсти к холоду чернильницы, так чтобы у него делалось воспаление легких: ведь оно все в поту, это бедное перо!
Теперь, когда я больше не пишу, когда я сделался историком (с позволения сказать), когда я читаю книги, серьезничаю и при всем том сохраняю достаточно хладнокровия и важности, чтобы смотреть на себя в зеркало без смеха, — я чувствую себя бесконечно счастливым, если под предлогом письма могу дать себе волю, оттянуть час работы и отложить свои выписки, хотя бы даже из г-на Мишле; ибо даже самая прекрасная женщина вовсе не прекрасна, когда она лежит на столе в анатомическом театре, с резиновой трубкой на носу, с ободранной ляжкой, и когда на ступне ее покоится погасший окурок сигары. Ах, нет! какое жалкое занятие — критиковать, изучать, углубляться в науку — и находить в ней одно тщеславие, анализировать человеческое сердце — и находить в нем эгоизм, понимать мир — и видеть в нем одно несчастье. О, насколько больше нравится мне чистая поэзия, вопли души, внезапные порывы, а потом глубокие вздохи, душевные голоса, сердечные мысли! Иной раз я готов отдать всю науку болтунов настоящего, прошедшего и будущего, всю дурацкую эрудицию мусорщиков, гробокопателей, философов, романистов, химиков, бакалейщиков, академиков — за два стиха Ламартина или Виктора Гюго; я стал противником прозы, противником рассуждения, противником истины, ибо что такое прекрасное, если не невозможное, что такое поэзия, если не варварство, не человеческое сердце, — а где найти это сердце, когда почти у всех оно постоянно разрывается между двумя огромными замыслами, часто заполняющими всю жизнь человеческую: сколотить состояние и жить для себя, то есть зажать сердце между собственной лавочкой и собственным пищеварением?...