Ладошки, у меня РАНЧИК РОДИЛСЯ! :-)
...
Уважаемые давние поклонники и посетители Ладошек!
Я запускаю коммьюнити-сайт, новый проект, а вы все, будучи
https://www.facebook.com/run4iq
Бег для интеллектуалов.
Бег для интеллекта.
Бег "за" интеллектом. Он сам не придёт ;-)
Ранчик родился!
Андрей AKA Andrew Nugged
Ладошки служат как архив программ для Palm OS и Poclet PC / Windows Mobile
и разрешённых книг с 15 окрября 2000 года.
Этот роман воссоздает жизнь разных социальных слоев Киевской Руси. «Евпраксия» — роман о судьбе человека.
отрывок из произведения:
...Нежность растоптана, стыд отнят, гордость осмеяна — что же осталось? Между Евпраксией и Генрихом разверзлась пропасть бездонная, и напрасно было и думать теперь чем-то ее заполнить. Не хватит всей жизни.
Охваченная отчаянием, бессильная, измученная, Евпраксия плакала многие дни напролет, не скрывала своих слез ни от кого, сделала слезы вызовом, угрозой, оружием. Пусть все услышат! Пусть все увидят ее чистые слезы и ужаснутся той грязи, в которой живут вместе со своим императором! Пусть ворвется ее плачь в бормотанье епископов, в скрипенье перьев в монастырских скрипториях, пусть заглушит он наглый звон оружия и ржанье воинственных рыцарских кобыл! Она принесла эти детские слезы из дальней дали, из родимой земли, что юна языком и славна обычаями. И хотя тело Евпраксии обрело взрослость, в душе она оставалась ребенком. Ведь что такое ребенок? Просто маленький человек. Точно так же, как взрослого надо бы считать ребенком большим. Эти же тут кичились собственной древностью, считали, что их история продолжает историю самого Рима, а чем обладали на деле? Жили в грязи, позоре, никчемности. И коль их история такая и такое же время, в котором они существуют, охваченные чванством, то зачем они ей нужны? Вырваться, во что бы то ни стало вырваться отсюда!
Куда и как вырваться — Евпраксия о том не думала и не знала. Да и не хотела больше ничего знать, ни о чем думать: размышления горьки и опасны, а за избыток знаемого неминуемо приходится расплачиваться.
Просто хотела вырваться, бежать. Куда глаза глядят! У нее не было помощников, ни перед кем не могла она открыться, даже исповеднику своему Бодо не сказала ничего, потому что убедилась в его неискренности и бессилии. Отстояла неприкосновенность свою слезами: видно, после той ночи смерти, срама и боли император стал опасаться Евпраксии, прикинулся, что с головой ушел в государственные заботы. Даже Заубуш стал выказывать ей всевозможные знаки почтения, хотя императрица в ответ всегда платила ему одним лишь немым презрением и гордостью.
Дни теперь полностью принадлежали ей. Император вершил суд, принимал отовсюду послов, рассылал гонцов во все концы, закладывал первые камни будущих замков, дворцов, соборов, в особенности соборов, ибо там сподручнее собирать люд, не давать ему распыляться, забывать о державном единении. А еще: император, как всегда, готовился к войне, императоры только ведь и знают, что идти на войну или возвращаться с войны. В соборы людей призывали именем и кажущимся всемогуществом бога, к себе самому император должен был склонять сообщников лаской, щедростью, панибратством. Поэтому ночи губились в громких пиршествах, — холодные хмурые дворцовые залы озарялись кровавым полыханием факелов, замерзшие и оголодавшие за день бароны с грохотом валились на лавки, расставленные вдоль столов, епископы торопливо благословляли трапезу, император отрывал первый кусок, отпивал первый глоток; императрица должна была сидеть рядом, так повелевал обычай того и требовало государство, оно от всех требует чего-то, никого не освобождая от обязанностей, и обязанности тем выше и обременительней, чем выше стоишь ты в общей иерархии, иногда даже кажется, будто нет иерархии прав, а существует только иерархия обязанностей.
Евпраксия на пиршества приходила заплаканная. На первых порах это каждый раз обескураживало баронов: где видано, чтоб императрица показывала всем свои слезы! Но пиршество обретало размах и разгон, пили щедро и жадно, ели еще жаднее, краснотой наливались морды, хищно блестели глаза, тяжко стучали о дубовые столешницы набрякшие тупой силой кулаки, в вызывающе-нарочитых криках дергались рты, — наступало единение пьяниц, солидарность обжор, сплоченность в темных страстях, кипятились, наглели, свинятничали, теряя облик человеческий... Смахивали со столов кружки с пивом, блюда с недоеденным, похвалялись, ругались, угрожали. А потом и на столы вскакивали, скакали, по-дьяволиному задирая ноги, топтали пищу; швыряли посуду, под пьяный хохот старались попасть в собутыльников, да чтоб в голову, прямо в морду; а <танцующих> хватали за ноги, сбрасывали наземь вместе со столами; в срамном шуме, проклятьях, в гоготе все переворачивалось, мир переворачивался... Не хотелось жить в таком мире, плакать только и хотелось. Но перепившихся баронов уже не тревожили слезы императрицы, и ее заплаканное лицо здесь выглядело как нечто неуместное, странное, чужое. Уже не удивлялись — возмущались:
— Императрица — и в слезах?
— Чего она плачет?
— Как смеет?!
— Тут никто не плачет!
— Не должен!
— Не имеет права!
Генрих тоже покрикивал, подзуживал баронов. Голос у него был высокий, какой-то щелкающий — на расстоянии им бы кричать, и для всех сразу, ни для кого в отдельности. По крайней мере не для нее, нет, нет! О чем говорить ей с жестоким и грязным человеком после надругательства, им совершенного? И что их объединяло? Империя? Безысходность совместной жизни? Или та страшная ночь смерти, позора и жестокого стыда? Генрих старался быть внимательным к императрице хотя бы на пирах, перед баронами, Евпраксия отвечала равнодушием. И слезами. Будто прозрачной завесой, отгораживалась слезами от всего, что рядом, хотела уберечься от грязи неминучей, пока ты среди этих пьяно-ненасытных, хищных, жадных...